Картины художника Ромасюкова и комментарии генерала Туркула



Автор: guran-ussury
Дата: 2015-12-19 20:25
Российский интернет-блоггер "Уссуриец" (guran-ussury) попытался соединить картины известного художника Андрея Ромасюкова и прокомментировать их выдержками из книги Туркула "Дроздовцы в огне". Вот что получилось.



Я помню, как в том же бою под Торговой мы захватили у красных вагоны и железнодорожные площадки. У нас бронепоездов тогда еще не было..  И вот в Торговой наши доблестные артиллеристы и пулеметчики устроили свой скоропалительный и отчаянный бронепоезд. Простую железнодорожную платформу загородили мешками с землей и леском и за это прикрытие вкатили пушку и несколько пулеметов. Получился насыпной окоп на колесах.  Эту товарную площадку прицепили к самому обыкновенному паровозу, не прикрытому броней, и необычайный бронепоезд двинулся в бой. Каждый день он дерзко кидался в атаки на бронепоезда красных и заставлял их уходить одной своей удалью. Но после каждого боя мы хоронили его бойцов. Тяжелой ценой добывал он победы.  В бою под Песчанокопской на него навалилось несколько бронепоездов красных. Они всегда наваливались на нас числом, всегда подавляли нас массой, человеческой икрой. Наш бронепоезд не умолкая отстреливался из своего легкого полевого орудия. Разметало все его мешки с песком, разворотило железную площадку — он все отбивался. Им командовал капитан Ковалевский. От прямых попаданий бронепоезд загорелся. И только тогда он стал отходить. Он шел на нас как громадный столб багрового дыма, но его пушка все еще гремела. Капитан Ковалевский и большинство команды были убиты, остальные переранены. Горящий бронепоезд подходил к нам. На развороченной железной площадке, среди обваленных и обгоревших мешков с землей, острых пробоин, тел в тлеющих шинелях, среди крови и гари, стояли почерневшие от дыма мальчики-пулеметчики и безумно кричали "ура".

 

Мальчики-добровольцы, о ком я пытаюсь рассказать, может быть, самое нежное, прекрасное и горестное, что есть в образе Белой армии. К таким добровольцам я всегда присматривался с чувством жалости и немого стыда. Никого не было жаль так, как их, и было стыдно за всех взрослых, что такие мальчуганы обречены вместе с нами на кровопролитие и страдание. Кромешная Россия бросила в огонь и детей. Это было как жертвоприношение.  Подростки, дети русской интеллигенции, поголовно всюду отзывались на наш призыв. Я помню, как, например, в Мариуполе к нам в строй пришли почти полностью все старшие классы местных гимназий и училищ. Они убегали к нам от матерей и отцов. Они уходили за нами, когда мы оставляли города. Кадеты пробирались к нам со всей России.  Русское юношество без сомнения отдало Белой армии всю свою любовь, и сама Добровольческая армия есть прекрасный образ русской юности, восставшей за Россию.

 

Как часто смыкалась вокруг нас русская тьма. Железный ветер скрежетал в голом поле. Колючий снег бил в лицо. Снег заносил сугробами наших мертвецов. Мы были одни, и нас было немного в студеной тьме. Вся Россия как будто бы исчезла в метели, онемела, и отзывалась она нам волчьим воем красных, их залпами, одним страшным гулом пустоты. Нет ничего глуше, ничего безнадежнее русской вьюги.  В зимних боях мы измотались. Потери доходили до того, что роты с двухсот штыков докатывались до двадцати пяти. Бывало и так, что наши измотанные взводы по семь человек отбивали в потемках целые толпы красных. Все ожесточели. Все знали, что в плен нас не берут, что нам нет пощады. В плену нас расстреливали поголовно. Если мы не успевали унести раненых, они пристреливали себя сами.  26 января 1919 года в самой мгле метели 2-я рота моего батальона поручика Мелентия Димитраша сбилась с дороги и оказалась у красных в тылу. С тяжелыми потерями люди пробились назад. Димитраша с ними не было.  
— Где командир роты? — спросил я. 
Лица иззябших людей, как и шинели, были покрыты инеем. Среди них были раненые. От стужи кровь почернела, затянулась льдом. Все были окутаны морозным паром. Они угрюмо молчали. 
— Где командир роты? 
Фельдфебель штабс-капитан Лебедев выступил вперед и хмуро сказал: 
— Он не захотел уходить. 
Тогда стали застуженными голосами рассказывать, как Димитраш был ранен, тяжело, кажется в живот. Красные наседали; рота была окружена. Димитраша подняли. Первой пыталась нести его доброволица Букеева, дочь офицера, сражавшаяся в наших рядах. В пурге выли красные, они стреляли со всех сторон по сбившейся роте. Тогда Димитраш приказал его оставить, приказал опустить его у пулемета. Над ним столпились, не уходили. 
— Исполнять мои приказания! — крикнул Димитраш и стукнул ладонью по мерзлой земле: — Я остаюсь. Я буду прикрывать отступление. Извольте отходить. 
Рота заворчала, люди не подчинялись. Зеленоватые глаза Димитраша разгорелись: 
— Исполнять мои приказания! 
Тогда мало-помалу рота потянулась в снеговой туман. За ними лязгал пулемет Димитраша. Цепи, полуслепые от снега, пробивались в пурге. Все дальше, все глуше такал и лязгал пулемет Димитраша. Цепь пробилась. Я помню, как принесли доброволицу Букееву, суровую, строгую девушку, нашу соратницу, В бою она отморозила себе обе ноги. Позже она застрелилась в Крыму, в немецкой колонии Молочная.  Туда, где оставался с пулеметом раненый Димитраш, была послана резервная рота. Пулемет Димитраша уже смолк. Все молчало в темном поле. Среди тел, покрытых инеем и заледеневшей кровью, мы едва отыскали Димитраша. Он был исколот штыками, истерзан. Я узнал его тело только по обледеневшим рыжеватым усам и подбородку.

 

Мальчуганы умудрялись протискиваться к нам через все фронты. Они добирались до кубанских степей из Москвы, Петербурга, Киева, Иркутска, Варшавы. Сколько раз приходилось опрашивать таких побродяжек, загорелых оборвышей в пыльных, стоптанных башмаках, исхудавших белозубых мальчишек. Они все желали поступить добровольцами, называли своих родных, город, гимназию или корпус, где учились.  
— А сколько тебе лет? 
— Восемнадцать, — выпаливает пришедший, хотя сам, что называется, от горшка три вершка. Только головой покачаешь. 
Мальчуган, видя, что ему не верят, утрет обезьяньей лапкой грязный пот со щеки, перемнется с ноги на ногу: 
— Семнадцать, господин полковник.
—  Не ври, не ври.  
Так доходило до четырнадцати. Все кадеты, как сговорившись, объявляли, что им по семнадцати.  
— Но почему же ты такой маленький? — спросишь иной раз такого орла.  
— А нас рослых в семье нет. Мы все такие малорослые. Конечно, в строю приходилось быть суровым. Но с какой нестерпимой жалостью посмотришь иногда на солдатенка во все четырнадцать лет, который стоит за что-нибудь под винтовкой — сушит штык, как у нас говорилось. Или как внезапно падало сердце, когда заметишь в огне, в самой жаре, побледневшее ребяческое лицо с расширенными глазами. Кажется, ни одна потеря так не била по душе, как неведомый убитый мальчик, раскинувший руки в пыльной траве. Далеко откатилась малиновая дроздовская фуражка, легла пропотевшим донышком вверх.

 

Вспоминаю, какие еще пополнения приходили к нам на походе. Одни мальчуганы. Помню, под Бахмутом, у станции Ямы, с эшелоном 1-го батальона пришло до сотни добровольцев. Я уже командовал тогда батальоном и задержал его наступление только для того, чтобы их принять. Смотрю, а из вагонов посыпались как горох самые желторотые молокососы, прямо сказать, птенцы.  Высыпались они из вагонов, построились. Звонкие голоса школьников. Я подошел к ним. Стоят хорошо, но какие у всех детские лица! Я не знаю, как и приветствовать таких бравых бойцов.  
— Стрелять вы умеете? 
— Так точно, умеем, — звонко и весело ответило все пополнение. 
Мне очень не хотелось принимать их в батальон — сущие дети. Я послал их на обучение. Двое суток гоняли мальчуганов с ружейными приемами, но что делать с ними дальше, я не знал. Не хотелось разбивать их по ротам, не хотелось вести детей с собой в бой. Они узнали, вернее, почуяли, что я не хочу их принимать. Они ходили за мной, что называется, по пятам, упрашивали меня, шумели, как галки, все божились, что умеют стрелять и наступать. Мы все были тогда очень молоды, но была невыносима эта жалость к детству, брошенному в боевой огонь, чтобы быть в нем истерзанным и сожженным.  Не я, так кто-нибудь другой все же должен был взять их с собой. Со стесненным сердцем я приказал разбить их по ротам, а через час под огнем пулеметов и красного бронепоезда мы наступали на станцию Ямы, и я слушал звонкие голоса моих удалых мальчуганов. Ямы мы взяли. Только один из нас был убит. Это был мальчик из нового пополнения. Я забыл его имя. Над полем горела вечерняя заря. Только что пролетел дождь, был необыкновенно безмятежен и чист светящийся воздух. В долгой луже на полевой дороге отражалось желтое небо. Над травой дымила роса. Тот мальчик в скатанной солдатской шинели, на которой были капли дождя, лежал в колее на дороге. Почему-то он мне очень запомнился. Были полуоткрыты его застывшие глаза, как будто он смотрел на желтое небо.  У него на груди нашли помятый серебряный крестик и клеенчатую черную тетрадь, гимназическую общую тетрадь, мокрую от крови. Это было нечто вроде дневника, вернее, переписанные по гимназическому и кадетскому обычаю стихи, чаще всего Пушкина и Лермонтова...  Я сложил крестом на груди совершенно детские руки, холодные и в каплях дождя.