Сорок пятый



Автор: BR doc
Дата: 2014-04-02 00:26
…Сразу же после Чудова он выложил все свои свертки: сыр, колбасу, вино и придвинулся к столику у окна.  
— Ну, теперь до, самой Малой Вишеры не будет ни души, можем сидеть спокойно. Теперь я могу рассказать тебе про этот наш разрыв. Думаешь: трагедия, ревность? Нет, все это гораздо проще и ... необычнее. Пожалуй, только тебе, и могу рассказать, потому что есть во всей этой истории такие вещи, о которых говорят только шепотом и с близкими людьми...В конце концов, что я о ней знал? Почти ничего. Была замужем, муж умер лет пять назад, она говорила: утонул – случайно. Сама из артисток... незаметных. Ну, ты понимаешь: когда влюблен и близок к тому чтобы соединить свою судьбу, не будешь проверять и рыться в анкетах. Короче говоря, был такой вечер, когда мы сидели, прижавшись друг к другу, и перебирали ее альбом: потемневшие фотографии, стишки, детские рисунки. У каждой женщины есть такие сувениры, которые она позволяет рассматривать только очень близкому человеку.    
—А вот это мой муж. Она подала фотографию: безусое лицо, петлицы, портупея. Я повертел и положил обратной стороной. И здесь, на затылке, внизу была надпись: 19. VIII. 1924 г. Н. Тихменев.
Тихменев... Я перевернул две-три других карточки и опять взялся за ту... Тихменев.
— Разве ты не по мужу носишь фамилию? —Какой ты странный: разве это так обязательно?
Она была счастлива в тот вечер: путала мои волосы, вскакивала, дурачилась, как девочка ... Тихменев, Тихменев. А как его звали?
— Кого, мужа? Николай...
Николай Тихменев! Тогда я вспомнил. И ушел. И ночью долго не мог заснуть. Он налил половину стакана и выпил залпом. За окном, поднимаясь и падая, плыли телеграфные провода и, чередуясь, вырастали одинокие, редкие ели. Накрапывал дождь.  
- Теперь я перенесу тебя другой мир о котором ты вряд ли от кого слышал, да и счастье твое. если не столкнешься с ним сам. Это били пять лет назад, в Ленинграде, на улице Войнова. Короче говоря Шпалерка, НПЗ! Внутренняя тюрьма ОГПУ. Представь себе камеры и вместо дверей - решетки. И видно все, что творится там внутри, как двигаются группами, и в одиночку, кричат, спорят, жестикулируют. Или подходят к дверям и стоят, ухватившись за железные прутья. Часами, недвижимые, уставив глаза в одну точку.  Есть в зоологическом саду медвежонок: как не придешь он стоит, поднявшись на задние лапы и уцепившись за решетку. Другие лежат, играют, дерутся, а он стоит и сморит. И в глазах такие красные точечки: не то слезы, не то кровь...  
—Ну вот, тебя вводят в такую клетку и закрывают на ключ. И отныне все твои интересы — в этих четырех стенах. Можно ходить, разговаривать, даже играть в самодельные шашки, но нельзя этим жить. И вот ты начинаешь думать. И чем дольше сидишь, тем больше думаешь. И они, эти мысли, начинают тебя есть, как ржавчина, как тля, пока не съедят совсем, И это называется — «загнуться.» Когда меня ввели, они бросились ко мне гурьбой, и... сейчас же отошли. Им казалось, что я что-то внесу в их жизнь, отвлеку их от мыслей и убедились, что я такой же, как они, и ничем не могу их спасти от самих себя.  Были такие, что с утра до вечера шагали по кругу, как на корде. Подбежит такой к новичку, хочет что-то спросить, раскроет рот и... забудет, и опять по кругу — быстро, быстро, почти бегом.  Короче говоря в этой камере человек 30, представителей самых разнообразных слоев населения. Начиная с Финляндского посланника и кончая Васькой Жирком из этой вот самой Малой Вишеры, что сейчас будем проезжать...  Он на минуту задумался, провожая глазами дощатые бараки, штабеля дров, длинную ленту узкоколейки, уходящую в лес. Начинались лесозаготовки.  
— Как сейчас вижу этого Ваську Жирка. Силища непомерная, а лицо и улыбка, — как у ребенка. Был когда-то комсомольцем, да повздорил с секретарем и вылетел. И начал мстить: как поймает кого из ячейки — бить. Сделался в Малой Вишере грозой. И все это по-ребячьи: придет в клуб, разгонит собрание и откроет танцы под гармошку. Ну, его, как бандита и классового врага, — в ГПУ. Пять человек еле смогли с ним справиться, когда арестовывали. А там. в НПЗ, сядет бывало, в уголок и затянет, да жалобно так, — плакать хочется:
Теперь я узнал и сам испытал
Как трудно по тюрьмам скитаться
В одном конце посланник по французски жарит с бывшим полковником, а в другом этот Васька Жирок или урки дуются в карты «под фраера», то есть под твои вещи. А посреди — двое или трое бегают на корде, это — те, что имеют основания ждать расстрела. Был среди них один — Снарский. Жил на хуторе, под Стругами, пустил кого-то ночевать, оказалось — шпиона. И вот, сидит пятый месяц и каждому рассказывает по два, по три раза, как приехали, как арестовали, и у каждого спрашивает: как вы думаете, ведь могут расстрелять? И в глазах — этот бегающий, животный ужас ... Где-то в конце хлопнула дверь. Прошла проводница в синем берете со звездочкой, бросая, по привычке, на ходу:  
— Следующая — Гряды.
Косой дождь бежал по стеклу, застилая ельник частой, белесой сеткой.
— Готовился большой процесс о шпионах. Первый, кажется, случай открытого суда в таком роде, первый и... последний. Их выло сорок восемь... обреченных, а остальные в общих камерах. В конце концов, был там один настоящий шпион, капитан, «оттуда», а больше все — с бору по сосенке. Были такие, что видели этого капитана, принимали его у себя, а большинство не имело о нем никакого представления. Со многими ГПУ сводило старые счеты.  
— В нашей камере по этому делу было двое. Один Снарский, про которого я упоминал. Другой — старик лет 60-ти, бывший генерал. Наши койки были рядом и я знал всю его историю. Тихменев, Михаил Аркадьевич, Как сейчас вижу — коренастый, длинная седая борода, а глаза ясные и доверчивые, совсем детские. Не было в нем ни страха, ни ненависти, а была этакая каменная вера в судьбу. И в людей. Революция оставила ему жизнь, но отняла погоны, отличия и пенсию. И генерал стал сапожником, Жил в Луге, «подкидывал» подметки. И пальцы были, как у настоящего мастерового: заскорузлые, с большими, кривыми ногтями.
— В конце ноября им вручили обвинительное заключение, — продолжал он через некоторое время. — На сорока страницах. Что-то несуразное и грязное, где не только события и факты, но перевраны были даже фамилии людей, для которых этот документ должен был служить путевкой в тот мир, «иде же несть ни печаль, ни воздыхания». В этом документе старик Тихменев был сорок пятым. То, что его поместили в конце и, значит, не так уж считали виновным, радовало его, как ребенка.  У большинства обвиняемых было по пять-шесть статей: 58-2. 58-3. 58-6. А против его фамилии всего — один трафаретный всеобъемлющий пункт: — агитация против советской власти...  Мы обсуждали этот пункт на все лады и старались не глядеть друг другу в глаза, боясь прочесть в них то, о чем нельзя было говорить: что в этом обвинительном заключении, кроме сорок пятого, был и номер второй, и под ним была та же фамилия: Тихменев, только не Михаил, а другой, Николай — сын...  
— О нем, этом сыне, мы не говорили. И думать об этом было страшно. Командир красной армии, молодой, двадцати шести лет. Женился на артистке, по любви. Любовь требовала денег. Получал 800 рублей. Продал какой-то военный план за 1000 рублей. Попался. Жена его бросила, как только арестовали. Развелась, ни разу не пришла на свидание. А он думал только о ней, писал ей из одиночки, наверное, понял, замолчал... Выползая из тумана, покачнулись и стали прямо перед окном мокрые черные буквы: «Гряды». Никто не вошел в вагон. Поезд тронулся.
 

— Я опять сидел с ней и перекладывал фотографии.
— Покажи мне его письма. Я хочу их прочесть, — попросил как-то я.
— Ты что? Уж не ревнуешь ли к нему?
Глупышка, ведь он же мертвый! — Она сказала это слово «ме-ертвый», кокетливо вытянув губы, словно подставляя их для поцелуя. И я понял, что она никогда не представляла его себе мертвым и не думала об этом, как думал я, посторонний и случайный свидетель его конца. И я отодвинулся от ее губ. Их было немного, этих писем. Почти все из учебных лагерей. Но было одно, где в уголке стоял маленький штамп: «Проверено.»  «Что бы ни случилось со мной, — последняя моя мысль будет о тебе, моей любимой...»  
—Почему он так писал?
— Ах, это! Ведь он был военный, знаешь, граница, опасность... — ответила она безразличным тоном.
Опять ложь! Она лгала легко и свободно, как умеют лгать только люди, воспитанные властью, которая сама — воплощенная ложь.
— Хочешь, я заведу тебе его любимый вальс? — Какой? — «Танец цветов».
Я слушал этот вальс и видел перед собой ее, чарующую всех своей весенней свежестью. И сейчас же картина сменялась другой. Прямые, как стрела, аллеи, стиснутые непроходимой лесной частью. Пограничные заставы. Одинокие, редкие мызы. Люди в круглых кожаных шапках с … плохо говорившие по-русски. Собаки рыскающие по следам, рвущиеся с привязи. На мызах торгуются шепотом и платят рублями за человеческую жизнь ... Мой собеседник замолчал и стал жадно прихлебывать из стакана. Подрагивая на стыках, поезд медленно подходил к станции.  Потянулась платформа, пакгауз, деревянная лестница, уходящая вниз. Промокший лесоруб с пилой, обвязанной тряпками, выжидающе пропускал мимо вагоны: наверное, без билета.  
— В нашей камере мы жили двумя событиями. Пришла весть: погиб Есенин. Неожиданно, нелепо. Повесился на водосточной трубе. Лучший поэт страны. Надвигалась непонятная, жестокая сила, и мы, попавшие в ее орбиту, чувствовали, что нам не сдобровать. Вторым событием был процесс сорока восьми.  Их выстраивали на внутреннем дворе, всех вместе. Сорок восемь, по четыре в ряд. Курсанты в длиннополых шинелях Образцовой школы ГПУ замыкали их в каррэ, наставляя с четырех сторон отточенные штыки. Выходили, пятясь назад. И так вели по городу.  Исхудалые, небритые, равнодушные ко всему, — они безвольно стояли, ожидая, пока откроют ворота, и видно было, что жизнь уходила из них постепенно.  В первый день старик вернулся из суда почти веселый. Конечно, ни подойти к сыну, ни поговорить с ним было нельзя, но видеть его он видел. И главное — увидит еще завтра.  А на завтра, когда он вошел в камеру, я его не узнал: его тянуло к земле и тело опускалось покорно и безжизненно. Все это я предвидел и этого ждал. И то, что он сядет рядом, зажмет руки коленями и скажет почти беззвучно:  «Сознался . .. все правда . . . продал… за деньги ... за тысячу рублей ...». До самой последней минуты старик обманывал себя, не хотел верить и надеялся на чудо. А когда поверил — сломился...  Та же проводница прошла с веником, небрежно заметая сор в углы и задевая по ногам. Поезд подходил к Малой Вишере.  
— Я взял карточку и там, где стояла дата 19.VIII. 1924 г., я написал: умер 27 декабря 1925 года. Она побледнела и смотрела на меня большими испуганными глазами. Я ушел. И не вернулся. Как видишь здесь не было ни ревности, ни трагедии. Вмешался случай и поставил между нами этого старика, бывшего генерала. Ему дали между прочим десять лет и сразу же отправили в Соловки.

Сергей Климушин
Газета «За Родину» Псков №82(177), четверг, 8 апреля 1943 года, с.2.