Памяти Николая Николаевича Никулина



Автор: К.М. Александров
Дата: 2009-03-30 16:40

         19 марта в Санкт-Петербурге, чуть-чуть не дожив до 86-летия, умер Николай Николаевич Никулин – ведущий научный сотрудник Эрмитажа, искусствовед и один из самых известных в мире специалистов по североголландской живописи, знаток искусства старых европейских мастеров. О смерти Никулина, к глубокому нашему сожалению, мы с кинодокументалистом Виктором Правдюком, узнали совершенно случайно и, увы, слишком поздно. 24 марта съёмочная группа канала «Культура» работала в Эрмитаже. Журналисты обратили внимание на выставленные портреты ученого с сообщением о смерти. В тот день Николая Николаевича похоронили на Смоленском кладбище.

На фото: Николай Николаевич Никулин

 

С обывательской точки зрения жизнь и судьба Никулина выглядели совершенно благополучными. Даже успешными. После войны он окончил исторический факультет Ленинградского университета, в 1957 году защитил диссертацию по искусствоведению, стал знаменитым и маститым ученым. Преподавал. Жил в мире высокого искусства. Состоял членом Учёного совета Эрмитажа, а в КПСС не состоял (повезло). В советское время – к зависти многих коллег, тем более, обычных трудящихся, – был «выездным». Никулина приглашали за рубеж консультировать, на конференции, симпозиумы. Он бывал не только в странах «социалистического лагеря», но и на самом что ни на есть настоящем, «враждебном» Западе. В Баварской Академии художеств авторитетного ленинградского ученого немцы принимали с предупредительностью и уважением… Директор Государственного Эрмитажа Михаил Пиотровский назвал Никулина «историком искусств от Бога».

Казалось бы, чего еще желать. Все что хотел сделать – сделал.

А еще Николай Николаевич совершил обычный подвиг в самом высоком, христианском смысле этого слова. Он сказал соотечественникам Правду. Написал небольшую книгу, после публикации которой ее читатели стали другими людьми.

Оказалось, что под всем этим приторным благополучием у Никулина жила неистребимая, цепкая память о войне. Не о той войне, которую под партийно-комсомольским соусом нам преподносили в школах и институтах, показывали на экранах телевизоров и кинотеатров. А о настоящей войне. Подлинной. Которую сам Николай Николаевич называл преступлением Сталина, «вымостившим солдатскими черепами себе дорогу в Берлин». Он начал летом 1941-го 18-летним рядовым, закончил в Берлине, в 1945-м сержантом, и остался в живых случайно, лишь потому, что был четырежды ранен. Ранения оказались тяжелыми, и Никулин долго лежал в госпиталях. В 1975 году Николай Николаевич написал мемуары. В стол. Появись они тогда на Западе, эффект мог быть не меньше, чем от «Архипелага» Солженицына. «Мои записки не предназначались для публикации, – писал Никулин – Это лишь попытка освободиться от прошлого: подобно тому, как в западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость, муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня воспоминаний. <…> Война была пережита мною почти в детском возрасте, при полном отсутствии жизненного опыта, знания людей, при полном отсутствии защитных реакций или иммунитета от ударов судьбы».

Рукопись пролежала в подполье 20 лет. Потом в конце 1990-х годов фрагменты из воспоминаний опубликовал петербургский военно-исторический журнал «Новый Часовой». Тяжело больной Николай Николаевич, несмотря на уговоры друзей, близких и коллег, категорически отказывался публиковать ее целиком. Он боялся и говорил, что словосочетание «Особый отдел» до сих пор вызывает страх, а мы, уговаривавшие его, не представляем себе ни своей страны, ни той организации, которая до сих пор ею управляет. Наконец, скрипя сердце, он согласился. Эрмитаж выпустил мемуары микроскопическим тиражом. Мемуары буквально смели с прилавка единственного эрмитажного киоска. Эрмитаж выпустил еще один тираж. Такой же микроскопический. Один крупный предприниматель из далекой от столицы провинции, прочитав книгу, предложил заплатить автору очень большой (даже по зарубежным меркам) гонорар, и напечатать 50 тысяч экземпляров, чтобы раздавать мемуары бесплатно «студентам, вузовским преподавателям, чиновникам и депутатам».

Николай Николаевич, услышав предложение мецената, испугался и категорически отказался. Потому что книга, несмотря на малотиражность, всё-таки произвела в обществе впечатление разорвавшейся бомбы.

На фото: Обложка книги Н.Н. Никулина "Воспоминания о войне"

 

Признать правоту Никулина означало признать лживыми и бессовестными все существующие, до сих пор упорно нам навязываемые представления о минувшей войне, ныне объявленной главным идеологическим символом. Никулин наглядно показал: советская власть воевала с внешним врагом так, что превратила «священную войну» в массовое истребление русского народа во имя спасения партийной номенклатуры. Я помню, как он со слезами рассказывал, как в конце 1940-х годов на Волхове, в районе станции Погостье и в других местах, где под Ленинградом в 1942–1943 годах шли ожесточенные бои, власти заставляли колхозников хоронить буквально горы трупов. «А они копать-то не могут, они же все голодные сами, сплошные дистрофики!». Фальшивые политручьи рассказы на тему «За родину, за Сталина!» на деле скрывали грязь, преступления и бессмысленно пролитые потоки крови, ибо воевать иначе сталинская власть не умела и не могла. Игнорировать Никулина оказалось невозможно. Слишком убедительно написано. После выхода книги в свет «советских патриотов» буквально затрясло, ненависть и ругань в адрес автора превысили все мыслимые пределы, даже по нынешним меркам. Действительно, кого могут оставить равнодушными такие строки.

            Встреча с баварским профессором.

«Я его гость и он принимает меня. Он холодно вежлив, но в каждом взгляде и движении его я ощущаю плохо скрытое презрение. Если бы не служебные обя­занности, он вряд ли стал бы разговаривать со мною. Истоки презрения господина X. к русским – в событиях военных лет. Он довольно откровенно говорит обо всем: ”Что за странный народ? Мы наложили под Синявином вал из трупов высотою около двух метров, а они все лезут и лезут под пули, карабкаясь через мертвецов, а мы все бьем и бьем, а они все лезут и лезут... А какие грязные были пленные! Сопливые мальчишки плачут, а хлеб у них в мешках отвратительный, есть невозможно! <…> А что делали ваши в Курляндии? – продолжает он, – Однажды массы русских войск пошли в атаку. Но их встретили дружным огнем пулеметов и противотанковых орудий (РаК). Оставшиеся в живых стали откатываться назад. Но тут из русских траншей ударили десятки пуле­метов и противотанковые пушки. Мы видели, как метались, погибая, на нейтральной полосе толпы обезумевших от ужаса солдат!” И на лице  господина  Эрвина X.  я  вижу  отвращение,  смешанное с удивлением – чувства, не ослабевшие за много лет, прошедших со дня этих памятных событий. Да, действительно, такое было. И не только в Курляндии». 

                             Наши в Германии.

«Петров, как звали почтальона, показавшийся мне таким милым вначале, в конце войны раскрылся как уголовник, мародер и насильник. В Германии, на правах старой дружбы, он рассказал мне, сколько золотых часов и браслетов ему удалось грабануть, скольких немок он испортил. Именно от него я услышал первый из бесконечной серии рассказ на тему «наши за границей». Этот рассказ сперва показался мне чудовищной выдумкой, возмутил меня и потому навсегда врезался в память: «Прихожу я на батарею, а там старички-огневички готовят пир. От пушки им отойти нельзя, не положено. Они прямо на станине крутят пельмени из трофейной муки, а у другой станины, по очереди забавляются с немкой, которую притащили откуда-то. Старшина разгоняет их палкой:

“– Прекратите, старые дураки! Вы, что, заразу хотите внучатам привезти!?” Он уводит немку, уходит, а минут через двадцать все начинается снова. Другой рассказ Петрова о себе: “Иду это я мимо толпы немцев, присматриваю бабенку покрасивей и вдруг гляжу, стоит фрау с дочкой лет четырнадцати. Хорошенькая, а на груди вроде вывески, написано: Syphilis, это, значит, для нас, чтобы не трогали. Ах ты, гады, думаю, беру девчонку за руку, мамане автоматом в рыло, и в кусты. Проверим, что у тебя за сифилис! Аппетитная оказалась девчурка...” <…>

Войска тем временем перешли границу Германии. Теперь война по­вернулась ко мне еще одним своим неожиданным лицом. Казалось, все испытанно: смерть, голод, обстрелы, непосильная работа, холод. Так ведь нет! Было еще нечто очень страшное, почти раздавившее меня. Накануне, перехода на территорию Райха, в войска приехали агитаторы. Некоторые в больших чинах. «Смерть за смерть!!! Кровь за кровь!!! Не забудем!!! Не простим!!! Отомстим!!!» и так далее... До этого основательно постарался Эренбург, чьи трескучие, хлесткие статьи все читали: «Папа, убей немца!»

И получился нацизм наоборот.

Правда, те безобразничали по плану: сеть гетто, сеть лагерей. Учет и составление списков награбленного. Реестр наказаний, плановые расстрелы и т. д. У нас все пошло стихийно, по-славянски. Бей, ребята, жги, глуши! Порти ихних баб! Да еще перед наступлением обильно снабдили войска водкой. И пошло, и пошло! Пострадали, как всегда, невинные. Бонзы, как всегда, удрали... Без разбору жгли дома, убивали каких-то случайных старух, бесцельно расстреливали стада коров. Очень популярна была выдуманная кем-то шутка: «Сидит Иван около горящего дома. «Что ты делаешь?» – спрашивают его – «Да вот, портяночки надо было просушить, костерок развел»... Трупы, трупы, трупы. Немцы, конечно, подонки, но зачем же уподобляться им? Армия унизила себя. Нация унизила себя. Это было самое страшное на войне. Трупы, трупы... На вокзал города Алленштайн, который доблестная конница генерала Осликовского захватила неожиданно для противника, прибыло несколько эшелонов с немецкими беженцами. Они думали, что едут в свой тыл, а попали... Я видел результаты приема, который им оказали. Перроны вокзала были покрыты кучами распотрошенных чемоданов, узлов, баулов. Повсюду одежонка, детские вещи, распоротые подушки. Все это в лужах крови...

“Каждый имеет право послать раз в месяц посылку домой весом в двенадцать килограммов”, – официально объявило начальство. И пошло, и пошло! Пьяный Иван врывался в бомбоубежище, трахал автоматом об стол и страшно вылупив глаза, орал: “УРРРРРА! Гады!” Дрожащие немки несли со всех сторон часы, которые сгребали в “сидор” и уносили. Прославился один солдатик, который заставлял немку держать свечу (электричества не было), в то время, как ой рыл­ся в ее сундуках. Грабь! Хватай! Как эпидемия, эта напасть захлестнула всех... Потом уже опомнились, да поздно было: черт вылетел из бутылки. Добрые, ласковые русские мужики превратились в чудовищ. Они были страшны в одиночку, а в стаде стали такими, что и описать невозможно!

Теперь прошло много времени и почти все забылось, никто не узнает правды... Впрочем, каждая война приводит к аналогичным результатам – это ее природа. Но это страшней опасностей и смерти.

Когда команда въехала в “логово фашистского зверя”, как гласила надпись на границе с Германией, общие веяния проникли и к нам. Начались походы за барахлом, походы к немкам и предотвратить их не было сил. Я убеждал, умолял, грозил... Меня посылали подальше или просто не понимали. Команда вышла из-под контроля.

В городе Алленштайне мы разместились в доме, брошенном жителями. Из одной комнаты пришлось вытащить труп старухи, лежащий в луже крови. Вся мебель и вещи были на месте. Солдат поражала чистота, обилие всяческих приспособлений. Кухня блестела кафелем. На каждой банке была надпись, обозначавшая хранившийся в ней продукт. Специальные весы служили для дозирования пищи... В добротных шкафах кабинета стояли толстые книги в дорогих пере­плетах, а за ними, в тайнике, хранились непременные порнографии. Как я узнал, они были во всех порядочных домах. В квартире несколько ванн. Для каждой персоны свой клозет: для папы, для мамы, а для детей - комнатки поменьше. Горшки покрыты белейшими накрахмаленными кружевными накидочками, на которых затейливой готической вязью вышиты нравоучительные изречения вроде: “Упорство и труд все перетрут”, “Да здравствует прилежание, долой леность!” и т. д. Страшно подойти к такому стерильному великолепию!

Рядом с кухней помещалась небольшая темная кладовая, где на полках стояла посуда. Я обнаружил там великолепный севрский фарфоровый обеденный сервиз на много персон и другие прекрасные вещи. Стопкой лежали скатерти и салфетки из голландского полотна.

Разместившись на роскошных хозяйских кроватях, солдаты, не торопясь, со вкусом, обсудили, что делал хозяин с хозяйкой под мягкой периной и уснули. Мне же спалось плохо, впечатления последних дней были не из тех, которые навевают сон. Часов около трех ночи, взяв свечу, я отправился побродить по дому и, проходя мимо кладовки, услышал странные звуки, доносящиеся изнутри. Открыв дверь, я обнаружил гвардии ефрейтора Кукушкина, отправляющего надобность в севрское блюдо. Салфетки рядом были изгажены... – “Что ж ты делаешь, сволочь”, – заорал я – “А что?” – кротко сказал Кукушкин. Он был небольшого роста, круглый, улыбчатый и очень добрый. Со всеми у него были хорошие отношения. Всем он был симпатичен. Звали его обычно не Кукушкин, а, ласково, “Кукиш”. И вдруг такое! Для меня это было посягательством на Высшие Ценности. Для меня это было покушением на идею Доброго, Прекрасного! Я был в бешенстве, а Кукушкин в недоумении. Он натянул галифе и спокойно отправился досыпать. Я же оставшуюся часть ночи лихорадочно думал, что же предпринять. И надумал. Однако ничего более идиотского я выдумать не мог.

Утром, когда все проснулись, я велел команде построиться. Видимо было на лице моем что-то удивившее всех. Обычно я никогда не практиковал официальных построений, поверок и т. п., которые предписывал армейский устав. Шла война, и мы чихали на всю подобную дребедень. А тут вдруг – “Рав-няйсь! Смирррна!”... Все подчиняются, хотя в строю есть многие званием выше меня. Я прика­зываю Кукушкину выйти вперед и произношу пламенную речь. Кажется, я никогда в жизни не был так красноречив и не говорил так вдохновенно. Я взывал к совести, говорил о Прекрасном, о Человеке, о Высших Ценностях. Голос мой звенел и переливался выразительнейшими модуляциями. И что же?

Я вдруг заметил, что весь строй улыбается до ушей и ласково на меня смотрит. Закончил я выражением презрения и порицания гвардии ефрейтору Кукушкину. И распустил всех. Я сделал все, что мог. Через два часа весь севрский сервиз и вообще вся посуда были загажены. Умудрились нагадить даже в книжные шкафы. С тех пор я больше не борюсь ни за Справедливость, ни за Высшие Ценности».

                               Маршал Жуков.

«Вдруг в непрерывности ритма дорожного движения обнаружились перебои, шоссе расчистилось, машины застыли на обочинах и мы увидели нечто новое – кавалькаду грузовиков с охраной, вооруженных мотоциклистов и джип, в котором восседал маршал Жуков. Это он силой своей несокрушимой воли посылал вперед, на Берлин, все то, что двигалось по шоссе, все то, что аккумулировала страна, вступившая в смертельную схватку с Германией. Для него расчистили шоссе, и никто должен был мешать его движению к немецкой столице.

Но что это? По шоссе стремительно движется грузовик со снарядами, обгоняет начальственную кавалькаду. У руля сидит Иван, ему приказали скорей, скорей доставить боеприпасы на передовую.

Батарея без снарядов, ребята гибнут, и он выполняет свой долг, не обращая внимание на регулировщиков. Джип маршала останавливается, маршал выскакивает на асфальт и бросает: “.., твою мать! догнать! остановить! Привести сюда!”

Через минуту дрожащий Иван предстает перед грозным маршалом. 

“Ваши водительские права!” Маршал берет документ, рвет его в клочья и рявкает охране: – “Избить, обоссать и бросить в канаву!” Свита отводит Ивана в сторону, тихонько шепчет ему: – “Давай, иди быстрей отсюда, да не попадайся больше!”»

                             “Бог милосерден”.

«Нас было шестьдесят семь. Рота. Утром мы штурмовали ту высоту. Она была невелика, но, по-видимому, имела стратегическое значение, ибо много месяцев наше и немецкое начальство старалось захватить ее. Непрерывные обстрелы и бомбежки срыли всю растительность и даже метра полтора-два почвы на ее вершине. После войны на этом месте долго ничего не росло, и несколько лет стоял стойкий трупный запах. Земля была смешана с осколками металла, разбитого оружия, гильзами, тряпками от разорванной одежды, человеческими костями... 

Как это нам удалось – не знаю, но в середине дня мы оказались в забитых трупами ямах на гребне высота. Вечером пришла смена, и роту отправили в тыл. Теперь нас было двадцать шесть. После ужина, едва не засыпая от усталости, мы слушали полковника, специально приехавшего из политуправления армии. Благоухая коньячным ароматом, он обратился к нам: “Геррои! Взяли, наконец, эту высоту!! Да мы вас за это в ВКПб без кандидатского стажа!!! Геррои! Урр-ра!!!...” Потом нас стали записывать в ВКПб. “А я не хочу...” – робко вымолвил я – “Как не хочешь? Мы же тебя без кандидатского стажа в ВКПб”. – “Я не смогу...” – “Как не сможешь? Мы же тебя без кандидатского стажа в ВКПб?!” – “Я не сумею...” – “Как не сумеешь!? Ведь мы же тебя без кандидатского...” На лице политрука было искреннее изумление, понять меня он был не в состоянии. Зато все понял вездесущий лейтенант из СМЕРШа: “Кто тут не хочет?!!! Фамилия?!! Имя?! Год рождения?!!!” – он вытянул из сумки большой блокнот и сделал в нем заметку. Лицо его было железным, в глазах сверкала решимость: “Завтра утром разберемся!” – заявил он.

Вскоре все уснули. Я же метался в тоске и не мог сомкнуть глаз, несмотря на усталость: “Не для меня взойдет завтра солнышко! Быть мне японским шпионом или агентом гестапо! Прощай, жизнь молодая!”... Но человек предполагает, а Бог располагает: под утро немцы опять взяли высоту, а днем мы опять полезли на ее склоны. Добрались, однако, лишь до середины ската... На следующую ночь роту отвели, и было нас теперь всего шестеро. Остальные остались лежать на высоте и с ними лейтенант из СМЕРШа, вместе со своим большим блокнотом. И посейчас он там, а я, хоть и порченый, хоть убогий, жив еще. И беспартийный. Бог милосерден».

В последний раз вместе с Виктором Сергеевичем Правдюком мы навестили Николая Николаевича как-то вечером в минувшем феврале. Он давно не выходил из дома, почти не вставал с кровати, чувствовал себя очень плохо. Говорил с трудом, но очень трогательно. Его, бедного, было жаль до слез. Жизнь в израненном и мужественном человеке угасала, но еще теплилась, благодаря неустанной заботе его доброй, замечательной жены, Ирины Сергеевны, тоже долгие годы проработавшей в Государственном Эрмитаже. Простая квартирка знаменитого петербургского ученого на городской окраине выглядела более чем скромно, если не сказать проще. Мы попили чайку, часа полтора проговорили на разные темы … Николай Николаевич очень хотел познакомиться с известным в Петербурге протоиереем Георгием Митрофановым, которого бесконечно уважал за его бесстрашные проповеди и программы, звучавшие в эфире радиостанции «Град Петров». Не успел.

 На прощание у меня почему-то вырвалось: «Дорогой Николай Николаевич, Вы только держитесь, пожалуйста. Мы все-все будем за Вас молиться». «Милый Кирилл, – ответил Никулин – Спасибо. Это очень, очень важно». И заплакал. 

29 марта после литургии о. Георгий и прихожане Петропавловского прихода совершили о нем панихиду.

Кандидат исторических наук Кирилл Александров, Санкт-Петербург